![]() |
![]() |
|
|
Библиотека Энциклопедия Ссылки О проекте
|
Последняя повесть Лермонтова (В. Э. Вацуро)Творческий путь Лермонтова-прозаика обрывается произведением неожиданным и странным - не то пародией, не то мистической гофманиадой. Автор романа, стоящего у истоков русского психологического реализма, и "физиологического очерка" "Кавказец", лелеявший замыслы исторического романа-эпопеи, в силу ли простой исторической случайности или внутренних закономерностей эволюции оставил в качестве литературного завещания "отрывок из неоконченной повести", носящей на себе все признаки романтической истории о безумном художнике и фантастического романа о призраках. Нет ничего удивительного, что повесть эта, известная под условным названием "Штосе", привлекает и будет привлекать к себе внимание исследователей и порождает и будет порождать диаметрально противоположные толкования, благо ее как будто нарочитая неоконченность открывает широкий простор для гипотез. Первые исследователи "Штосса" рассматривали его как романтическую повесть в духе Гофмана и Ирвинга и приводили параллели; мотив "оживающего портрета" сопоставляли с подобным же у Гоголя и Метыорина.1 Гоголевские традиции в "Штоссе" были отмечены довольно рано;2 советские исследователи расширили и обогатили эту сферу сопоставлений и установили связь повести с ранним русским "натурализмом" ("натуральной школой").3 Именно эти наблюдения привели к трактовке "Штосса" как произведения антиромантического; тщательное исследование Э. Э. Найдича, опубликованное в виде комментария к нескольким изданиям сочинений Лермонтова,4 содержало именно этот вывод и во многом определило последующее его восприятие. В нескольких специальных статьях рассматривались формы полемической связи "Штосса" с романтической литературой.5 В настоящее время эту точку зрения можно считать абсолютно преобладающей. Лишь в последних по времени работах намечается известный отход от нее: так, Б. Т. Удодов склонен рассматривать повесть как синтез романтических и реалистических элементов; к подобной же позиции приближается и А. В. Федоров.6 1 (Семенов Л. Лермонтов и Лев Толстой. М., 1914, с. 384-388; Родзевич С. Лермонтов как романист. Киев, 1914, с. 101-110. Ср. новейшие работы: Passage Ch. E. The Russian Hoffmanists. The Hague, 1963, P- 191; Ingham N. W. E. T. A. Hoffmann's Reception in Russia. Wurzburg, 1974, p. 251-269.) 2 (Котляровский Н. А. М. Ю. Лермонтов. Изд. 5-е. СПб., 1914, с. 225.) 3 (См., например: Нейман Б. В. Лермонтов и Гоголь.- Учен. зап. Моск. гос. ун-та им. М. В. Ломоносова, 1946, вып. 118, кн. 2, с. 124-138.) 4 (См.: Лермонтов М. Ю. Поли. собр. соч. в 4-х т., т. 4. М.-Л., 1947, с. 468-470; вариант в изд.: Лермонтов М. Ю. Coбp, соч в 4-х т , т. 4. М.-Л., 1959, с. 658-660.) 5 (Слащев Е. Е. О поздней прозе Лермонтова.- В кн.: Славянский сборник. I. Фрунзе, 1958, с. 133-141 (Учен. зап. Киргизского гос. ун-та. Филол. фак., вып. 5); Н е и мая П. В. Фантастическая повесть Лермонтова.- Научн. докл. высш. школы. Филол. науки, 1967, № 2, с. 14-24; MersereauJ. Lermontov's "Shtoss": Hoax or a Literary Credo? - Slavic Review, 1962, vol. 21, N 2. June, p. 280-295.) 6 (Федоров А. В. Лермонтов и литература его времени. Л., 1967, с. 222-227; Удодов Б. Т. М. Ю. Лермонтов. Художественная индивидуальность и творческие процессы. Воронеж, 1973, с. 633-653.) Вопрос о художественном методе "Штосса", конечно, не может решаться вне всего контекста позднего творчества Лермонтова, однако некоторые суждения о нем возможны и на более локальном материале. Прежде всего необходимо исследовать литературную среду, в которой возникает повесть, т. е. проделать работу, подобную той, какую проделала Э. Г. Герштейн, изучая бытовые и биографические реалии "Штосса".1 В настоящих заметках это будет одной из наших задач; нам придется обращаться и к сопоставительному и внутритекстовому стилистическому анализу, и к проблемам творческой истории и даже толкования этого во многом еще неясного произведения. 1 (Герштейн Э. Судьба Лермонтова. М., 1964, с 244 - 252.) 1
Нам известно сейчас, что "Штосе" возникает в петербургском кругу - Карамзиных, Соллогубов - Виельгорских, Одоевского, - в который Лермонтов вошел осенью 1838 г. и который стал ого последней литературной средой. К сожалению, как раз его литературные связи последних лет документированы очень мало; лаконичные записи тургеневского дневника, упоминания о Лермонтове в переписке Карамзиных, наконец, поздние воспоминания в большинстве случаев дают нам внешнюю канву его встреч и лишь мимоходом касаются его творчества. Самое свидетельство о чтении Лермонтовым "Штосса" впервые появляется через семнадцать лет после этого чтения в мемуарном письме Ростопчиной, обращенном к А. Дюма; в известных нам современных документах нет и следов этого эпизода, как, впрочем, и многих других важных эпизодов творческого общения Лермонтова с поздним пушкинским кругом. Между тем общение это было интенсивным и непосредственно проецировалось в литературное творчество Лермонтова: "Журналист, читатель и писатель", интересующий нас сейчас "Штосе" полны скрытых и явных ассоциаций, литературных и бытовых, отголосков бесед, полемик, даже устных анекдотов, ходивших в кружке. Нам следует поэтому попытаться хотя отчасти восстановить ту интеллектуальную и эстетическую атмосферу, в которой писался "Штосе". И здесь фигуры Ростопчиной и кн. В. Ф. Одоевского должны в первую очередь привлечь наше внимание, - не только потому, что с ними Лермонтов сошелся короче и теснее, чем с другими, но в первую очередь потому, что оба они в 1838-1841 гг. были острейшим образом заинтересованы проблемами "сверхчувственного" в общемировоззренческом и фантастического - в литературном планах. Исследователи "Штосса" неоднократно приводили "Сильфиду" Одоевского в качестве параллели (или антипода) лермонтовской повести, но эта параллель во многих отношениях случайна, потому что в годы близости с Лермонтовым Одоевский уже отошел от замысла "Сильфиды" и обратился к несколько иной проблематике, более близко соотносившейся с замыслом "Штосса". Эта проблематика получила свое выражение в его известных "Письмах к графине Е. П. Ростопчиной о привидениях, суеверных страхах, обманах чувств, магии, каббалистике, алхимии и других таинственных науках", которые Одоевский с начала 1839 г. публиковал в "Отечественных записках".1 1 (Отеч. зап., 1839, т. 1, отд. 8, с. 1 - 16 (письма 1-2); т. 2, отд. 8, с. 1-17 (письма 3-4); т. 5, отд. 8, с. 12-26 (Колдовство XIX столетия. (Письмо 5-е к графине P-oй)).) "Письма" Одоевского были необыкновенно характерным порождением кружка, где царил вообще повышенный интерес к проблемам сверхчувственного. Достаточно напомнить, что Виельгорские, например, были масонами и, как большинство масонов, были в повседневном быту наклонны к мистицизму; именно А. М. Виельгорская - Веневитинова сохранила рассказ о предсказании гадалки, якобы сулившей Лермонтову смерть.1 Что же касается адресата "писем", Е. П. Ростопчиной, то ее творчество отличалось довольно устойчивым тяготением к сверхъестественному: достаточно указать хотя бы на повесть "Поединок" (1838) с центральным эпизодом - предсказанием цыганки, наложившим отпечаток на всю судьбу героя, предопределившим его поведение и его гибель. На протяжении 1840-х годов настроения эти крепнут: появившийся в "Поединке" мотив гадания в зеркале через пять лет составит содержание ее стихотворения "Магнетический сон", имеющего помету "6-го января 1843 г., после магнетического сеанса". Они сказались позже и па воспоминаниях Ростопчиной о Лермонтове, где все время проскальзывает мотив предчувствия, фатальной предопределенности судьбы поэта. "Странное сближение" Ростопчина находит даже в цепи поэтических некрологов: А. Одоевского - на смерть Грибоедова, Лермонтова - на смерть Одоевского, своего - на смерть Лермонтова.2 "Странная вещь! - пишет она в другом месте.- Дантес и Мартынов оба служили в кавалергардском полку".3 О "предчувствии" Лермонтовым своей близкой смерти она упомянула и в стихотворении "Пустой альбом" (1841). 1 (Висковатый П. А. М. Ю. Лермонтов. Жизнь и творчество. М., 1891, с. 378. - О широком распространении интереса к сверхъестественному я окружении Одоевского см.: Сакулин П. Н. Из истории русского идеализма. Князь В. Ф. Одоевский. Мыслитель. Писатель, т. 1, ч. 1. М., 1913, с. 370 и след.) 2 (См.: Майский Ф. Ф. М. Ю. Лермонтов и Карамзины. - В кн.: М. Ю. Лермонтов. Сб. статей и материалов. Ставрополь, 1960, с. 159 (запись в альбоме 1852 г.).) 3 (Рус. старина, 1882, № 9 с. 620.) Все эти умонастроения стали почвой, на которой выросла тесная интеллектуальная дружба Ростопчиной и Одоевского. Ее сохранившиеся записки к Одоевскому говорят о дружеской короткости; они обмениваются "полумистическими, полуфантастическими" письмами. Ростопчина вспоминала впоследствии, что в это время она сильнее, чем когда бы то ни было, "властвовала над "... вдохновением" князя.1 Посвящение ей "писем о магии" в 1839 г. было поэтому не случайностью, а закономерностью. 1 (См. письмо Ростопчиной Одоевскому от 4 февраля 1858 г. (Рус. арх., 186.4, стб. 848).- Записки ее Одоевскому опубликованы лишь в незначительной части. Об их взаимоотношениях (с цитацией писем) см.: Сакулин П. Н. Из истории русского идеализма..., т. 1, ч. 1, с. 393, 453, 475 и след.; ч. 2, с. 82 и след.) "Письма" Одоевского содержали в себе целую концепцию, в которой была и научная, и мировоззренческая, и чисто литературная сторона. Не отрицая необъясненных и "таинственных" явлений в природе и человеческой психике, он тем не менее стремится максимально сузить их сферу, ссылаясь на новейшие достижения психологии, физиологии и опытной физики; он подробно разбирает феномен "животного магнетизма", повально интересовавший всех, и пытается объяснить его исходя из теории электричества. "Явления жизненности (phenomenes vitaux),-пишет он,- доныне еще столь мало исследованы, что их объяснение выходит из пределов возможного", однако "непонятное для человека есть только не довольно исследованное".1 Пафос Одоевского в этих "письмах" был пафосом естествоиспытателя, уверенного в могуществе опытного знания. "Письма" почти не оставляли места для мистических спекуляций, и Одоевский демонстративно противопоставлял их "страшным повестям". "Вы требовали от меня, графиня, какую-нибудь повесть, да пострашнее, - так начиналось первое "письмо". - К сожалению, повести не по моей части: это дело одного известного вам моего приятеля, который любит пугать честной народ разными небывальщинами. <...> Чтоб исполнить по мере сил ваше желание, я если не расскажу вам повести о привидениях, то по крайней мере осмелюсь представить самый источник, из которого берутся страшные повести. (...) Под всеми баснословными рассказами о страшилищах разного ряда скрывается ряд естественных явлений, доныне не вполне исследованных...".2 1 (Отеч. зап., 1839, т. 5, отд. 8, с. 21-22.) 2 (Отеч. зап., 1839, т. 5, отд. 8, с.1.) Это начало заслуживает внимания: оно ведет нас к тем сферам литературы и литературного быта, из которых затем вырастает "Штосе". Ростопчина требует от Одоовского "страшной повести", - тот отвечает естественнонаучным трактатом, отсылая ее к автору фантастических повестей, своему "приятелю" "Ирпнею Модестовичу Гомозейке", автору "Пестрых сказок", рассказчику "Привидения" и т. д. Сам Одоевский является в двух лицах - как автор фантастических повестей с не объясненным до конца сверхъестественным элементом - "Сильфиды" (1837), "Сегслиеля" (отрывок опубл.- 1838) - и как автор научной статьи, подрывающей мировоззренческую основу таких повестей и сводящей их фантастику почти до уровня литературной условности. 14 января 1840 г. Л. П. Тургенев записал в своем дневнике: "У Карамз<иных>: с Жук<овским>, Вяз<емским>, Лерм<онтовым>. К<нязь> Одоев<ский>: он читал свою мистическую повесть; хочет представить тайны магнетизма и seconde vue в сказке. Писано хорошо, но форма не прилична предмету. Прения с Вяземским) и Жук<овским> за высшие начала психологии и религии...".1 1 (Литературное наследство, т. 45-46. М., 1948, с. 399.) Почти нет сомнений, что Одоевский читал только что оконченную "Космораму", корректура которой еще 9 января была у него в руках (продолжение в это время не было еще полностью готово, и Краевскнй, печатавший повесть в первом номере "Отечественных записок", был в отчаянии).1 Эта повесть также была посвящена Е. П. Ростопчиной и на этот раз вполне удовлетворяла требованиям "страшной повести": тема двоемирия реализовалась в ней в образе центрального героя, обладателя таинственной косморамы: он принадлежит одновременно земному и потустороннему миру, как и встречаемые им люди; две ипостаси их зеркально повторяют друг друга, являясь как бы моральными антиподами. В повести были и мотивы несомненно мистические; к ним принадлежал мотив возвращения на землю мертвеца графа. Заметим при этом, что психофизиологический ряд объяснений в повести оставался, но лишь как реликт: упоминание о "двойном зрении", "нервической болезни", которую рассказчик сопоставляет с сомнамбулизмом, не мотивирует последующих происшествий и выглядит скорее как ложная мотивировка, довольно обычная в фантастических повестях.2 1 (Сакулин П. Н. Из истории русского идеализма..., т. 1, ч. 2, с. 82. - Январская книжка журнала вышла к 17 января (Мануйлов В. А. Летопись жизни и творчества М. Ю. Лермонтова. М. - Л., 1964, с. 114). Другие повести Одоевского, подходящие под описание Тургенева, не были окончены: "Саламандра" ("Эльса"), писавшаяся еще в 1838 г., была напечатана в "Отечественных записках" в 1841 г. (№ 1, отд. 3, с 1-38); "Южный берег Финляндии в начале XVIII века" - в "Утренней заре на 1841 год" (см.: Сакулин П. Н. Из истории русского идеализма..., т. 1, ч. 2. с. 75).) 2 (Отеч. зап., 1840, т. 8, отд. 3, с. 73.) Из записи Тургенева мы знаем, что на том же вечере возник спор, касавшийся "высших начал психологии и религии". Мы должны предполагать, что "высшие начала психологии" - это и были "тайны магнетизма и seconde vue" - одна из центральных проблем, занимавших Одоевского в конце 1830-х годов, которая имела для него принципиальное, мировоззр | |